Читать «Черубина де Габриак. Неверная комета» онлайн
Елена Алексеевна Погорелая
Страница 77 из 102
П. Вальдгордт, М. Депп, В. Конради, А. Петровский, С. Пивоваров, шекспировед А. Смирнов, старая соратница А. Форсман — всего около тридцати-сорока человек. Как будто бы вовсе немного, однако и в этом кругу не осталось согласия. После того как в 1923 году Антропософскому обществу было отказано в перерегистрации и Штейнер, на личную встречу с которым выехали из России несколько верных последователей, предписал российскому отделению перейти на подпольное положение, Общество «разручеилось» на несколько самостоятельных направлений. Самым распространенным из них, ибо с точки зрения политической — наиболее безопасным, была эвритмия: в 1920-е в Петрограде образовался ряд эвритмических групп, в том числе детских и подростковых — одну из таких вела Лида Брюллова-Владимирова. Собственно же рискованная идеология штейнерианства была достоянием двух главных «лож», образовавшихся после практически официального расхождения Лемана и Васильевой. Первый возглавил ложу Бенедиктуса, уведя с собой убежденных последователей, рассматривавших антропософию как науку с непременным приложением практических, то есть оккультных, занятий; Лиля же стала во главе ложи Ильи Пророка.
Несмотря на громкое название (хотя и не такое громкое, как у Лемана, сразу поставившего себя вровень с европейским масонством), деятельность Лилиной ложи заключалась не столько в обрядовых практиках, сколько в передаче духовного и культурного знания, а также в том, чтобы в Ленинграде существовала некая касса взаимопомощи для действующих антропософов. И пусть несколько лет спустя это не спасет ее от ареста, но сама она знала: в ложе Ильи Пророка ей удалось создать ту спокойную дружественную атмосферу, которой не удавалось достичь даже в доме 119 на Невском. Члены ложи, не желавшие расставаться с этим ощущением тихого единения, были глубоко преданы Лиле, а ее душа в 1920-е трудные годы узнала не только истинную негромкую радость за себя и за них, но и новую — радостную — любовь.
«Ты сказал, что наша любовь — вереск…»
Первым это почувствовал, почти что из воздуха поймал Макс, получив от Лили летом 1922 года письмо с несколькими приложенными на его суд стихами. Что навело его на мысль о Лилиной новой любви — стихи ли, все охваченные ожиданием ответного чувства, или само письмо, из которого явствует, что душа Лили вновь пробудилась для счастья и творчества?
Макс, милый, ты очень всем нужен, приезжай в Москву, зачем тебе жить на юге. Приезжай в Москву и в Петербург. В Петербурге приезжай прямо ко мне — жить.
Я много хочу знать о тебе. И много скажу о себе.
«Святой» я не стала, даже совсем не стала, но я стала счастливой…[223]
За этой безоглядностью счастья проглядывает надежда на волошинскую поддержку. Как и прежде на всех своих перепутьях, Лиля обращается к Максу за словом одобрения — можно ли? Можно ли ей сейчас быть счастливой? Разве что интонация «маленькой, маленькой» девочки, соответствующая той роли, которую исполняла она в отношениях с Волошиным, уходит из ее писем, и наконец-то Лиля решается встать с Максом вровень, решается на принятие своего нового зрелого «я»:
…может быть, как раз теперь я совсем выросла, и мы с тобой могли бы говорить вместе уж совсем по-настоящему. Сейчас есть много такого, что заставляет меня с радостью думать о тебе и очень тебя любить (видимо, здесь сказались «освобождение» от Лемана и нахлынувшая благодарность к Максу за то, что в свое время он пробудил Черубину. — Е. П.). Но обо всем этом потом. Только одно скажу тебе, милый, одно, в чем мне нужна и твоя дружба, и твой совет. Я опять стала писать стихи, Макс! ‹…› Говорят, что надо издавать книгу. Если это будет, я останусь «Черубиной», потому что меня так все приемлют, и все же корни мои в «Черубине» глубже, чем я думала. Ты говорил, что надо бросить этот псевдоним (очевидно, когда в Екатеринодаре речь зашла о Маковском и о власти его неприятия над Лилей. — Е. П.). Я чувствую необходимость его оставить. Ты не думаешь, Макс, что мы не имеем права ни от чего отрекаться?[224]
В конверт Лиля вкладывает 15 новых стихотворений, настаивая, чтобы Волошин написал ей о них «совсем правду, главное в том, в чем они — плохи. Ты знаешь, я не боюсь твоей правды…». Волошин с готовностью откликается, но сначала не на стихи даже, а — с обычной своей прозорливостью — на то главное, о чем Лиля пока еще не написала, но что так и сквозит в стихах:
Все то, что я так много лет любила,
Все то, что мне осталось от земли:
Мой город царственный, и призрачный, и милый,
И под окном большие корабли…
И под окном, в тумане ночи белой,
Свинцовая и мертвая вода…
Пускай горит минутной жаждой тело,
Горит от радости и стонет от стыда…
Все то, что на земле мучительно и тленно,
Я ночью белою не в силах побороть,
И хочется сказать: она благословенна,
Измученная плоть…
Пусть жажда бытия всегда неутолима,
Я принимаю все, не плача, не скорбя,
И город мой больной, и город мой любимый,
И в этом городе пришедшего тебя.
Да, это вид из Лилиного окна — на Неву, на Адмиралтейские верфи, и это любовное свидание — свидание в ее комнате, оклеенной «аметистовыми» обоями (Лилин любимый цвет!), затененной лиловыми занавесками и осененной старинным распятием. Волошин угадывает, что в Лилину жизнь пришло новое чувство. В ответ он рассказывает ей о себе — о болезни и смерти матери, о браке с М. Заболоцкой — непритязательной медсестрой, верно ухаживавшей за Пра и за самим Максом во время его тяжелого полиартрита (если Лилю и кольнула ревность при этом известии, то она хорошо ее скрыла); высоко отзывается о стихах… Это послание Волошина Лиле не